Как ни странно, я почти не думал о собственной судьбе, меня волновало и бесило, что проваливается дело, что по моей вине сорвана важная операция, сорвана глупо, по легкомыслию. Угнетало чувство стыда перед товарищами.
Я часто встречался с Гюбертом. Три раза он возил меня в своей машине на аэродром. На его глазах я совершал "пробные" прыжки и "осваивал" парашютный спорт. Убедить Гюберта в том, что я никогда до этого не имел дела с парашютом, не составило никакого труда. Я относился к учебе так, как относился бы к ней человек, еще не совершивший ни одного прыжка. Притворяться не приходилось. Имея за плечами добрую дюжину прыжков, выпавших на мою долю и так непохожих друг на друга, я считал и считаю по сей день, что каждый новый прыжок - это шаг во что-то новое и что привыкнуть к прыжкам, как, допустим, можно привыкнуть к метанию гранаты, или вождению машины, или верховой езде, очень трудно, почти невозможно. Парашют - это особый вид спорта, и каждый новый прыжок, по-моему, правильно считать первым прыжком.
Я прыгнул четыре раза: два днем и два ночью. Первый раз прыгнул "пустым", то есть без груза, второй - с радиостанцией и солидной пачкой бумаги, заменявшей деньги.
После четвертого прыжка Гюберт сказал:
— Теперь я за вас спокоен. В наши годы не все идут на прыжки так уверенно.
Но я-то не был спокоен. У меня из головы не выходил Курков. Мне казалось, что Гюберт играет со мной, как кошка с мышью. По вечерам одолевала тоска. Я не знал, что думать, старался уйти от тревожных мыслей и держать себя в руках, но это было нелегко.
Однажды в полдень Гюберт вызвал меня к себе. И опять я шел к нему в страшном напряжении, бегло перебирая в голове десятки подготовленных вариантов. Но когда начался разговор, я едва сдержал вздох облегчения.
— Прыгать вам придется, - объявил он, - на отрезке Орел - Тула, недалеко от станции Горбачево. Вот здесь. - И он показал место на разложенной перед ним карте. - Смело выходите на станцию. Там вас встретит Курков.
"Опять Курков", - мелькнула тревожная мысль.
Гюберт объяснил, что подлетать ближе к Москве, по его мнению, было бы рискованно. Чем ближе к столице, тем сильнее зенитный огонь и больше шансов оказаться подбитым.
— А как Доктор? - поинтересовался я. - Он приедет?
— Доктора ждать не будем, - ответил Гюберт. - Лечение его затягивается.
— Когда я полечу?
Гюберт ответил неопределенно:
— На этих днях, - и тут же добавил: - Завтра Кольчугин везет меня на охоту.
На этом мы расстались.
Настроение мое, хоть внешне все шло гладко, не улучшилось. Я прошел к себе и стал раздумывать над текстом телеграммы на Большую землю. Я знал, что Фома Филимонович найдет повод заглянуть ко мне.
Телеграмма Решетову и Фирсанову должна быть предельно короткой и ясной. Надо предложить им оставить Криворученко и радиста здесь, в тылу, и доукомплектовать группу двумя товарищами из местных подпольщиков. Об этом был уже разговор и с Криворученко и с Кольчугиным. Я считал, что не следует выпускать из поля зрения "осиное гнездо". Группа должна держать связь с Фомой Филимоновичем, а он, по мере сил и возможности, будет обеспечивать ее необходимой информацией.
Я составил телеграмму, закодировал ее и, свернув трубочкой листок бумаги, спрятал в стенную щель.
После обеда ко мне зашел сияющий Фома Филимонович. В руках у него была длинноствольная, центрального боя двустволка.
— Ну-ка, смотрите, господин хороший, - обратился он ко мне, подавая ружье. - Маракуете в этих делах?
В этой комнате старик неизменно обращался ко мне на "вы".
Я взял ружье. Это был курковый, вполне исправный "Франкот" двенадцатого калибра. Я попробовал затвор, курки, прикинул ружье несколько раз к плечу и сказал:
— Стоящая штука…
Старик рассказал, что по распоряжению Гюберта комендант Шнабель дал ему на выбор пять ружей: "Чеко", "Зауэр", "Питтер", "Браунинг" и "Франкот". Фома Филимонович остановился на последнем. Он уже успел пристрелять ружье с различных дистанций по разным мишеням и остался доволен.
— Кучно кладет, - хвастался дед, любовно поглаживая ружье. - Видать, убойное… С таким подранков не будет.
Я вынул телеграмму и отдал ему. Он зажал ее в кулак и подмигнул мне. В коридоре он тихо сказал:
— Опять ты что-то сумной. Вызнал что-нибудь новое?
Я отрицательно покачал головой.
— Все будет хорошо. Поверь мне. У меня сердце - вещун.
Я заглянул в глаза Фомы Филимоновича: его мучила та же тревога, которую я не мог скрыть от него. И он же успокаивал меня…
С рассветом состоялся торжественный выезд Гюберта на охоту. Как всегда в таких случаях, все обитатели станции были на ногах. Шли сборы. Фома Филимонович бегал по двору и хлопотал. Ему предстояло держать экзамен, значение и последствия которого в то время не могли предвидеть ни я, ни тем более он.
Я волновался за Фому Филимоновича, пожалуй, не меньше, чем он сам.
Охотничий задор молодил старика, он бегал вприпрыжку от склада к кухне, от кухни в свой закуток, оттуда - в дежурную комнату.
Около восьми утра все высыпали во двор. К крыльцу дома Гюберта Кольчугин подвел под уздцы лошадь, впряженную в широкие просторные сани с плетеной кошевкой.
— Дичь-то будет? - окликнул я старика.
— Цыплят по осени считают, господин хороший, - отозвался он.
За спиной у Фомы Филимоновича висело ружье. Опытной, привычной рукой он подтянул супонь на хомуте, поправил чересседельник.
Из дома вышел Гюберт в охотничьем костюме. Комендант подал ему лыжи. Он тотчас встал на них и принялся пробовать крепления, пританцовывая на месте.